Мы Вконтакте Мы в Facebook

Мы обнаружили, что вы используете Adblock. Мы знаем, как для вас важно иметь беспрепятственный доступ к знаниям - поэтому ради поддержания сайта мы оставляем только ненавязчивую рекламу. Пожалуйста, отнеситесь к этому с пониманием.

Как отключить: Инструкция

Описание к картинке

Меню

Рубрика История

СТАТЬЯМетафизика как наука: о путешествии фактов между астрономией и поэзией

Начиная со времени, когда любая наука могла называться алхимией, человечество привыкла относиться к учёным как к магам и чернокнижникам. Поэзия также всегда была зоной концентрации смыслов; поэт – жрец и пророк, часто говорящий о мире не изнутри, а извне его. Когда Галилей и Магеллан провели с человечеством урок геометрии, ему пришлось перестраивать всю систему знаний и представлений о себе. Это не могло не коснуться литературы, и примечательно, что именно поэзия отозвалась на новое и неизведанное ярче других.

Метафизики и лирики

Поэзия, вероятно – одно из самых абстрактных словесных искусств, в особенности – лирическая поэзия. Отдаленная от реального мира тонкая сфера переживаний, эмоциональных состояний, мыслей и речевых осколков – вот что представляется при словах «поэтический мир». Но так было не всегда. Начиная от гомеровских поэм и героического эпоса Средних веков и заканчивая гражданской поэзией Маяковского – литература знает множество примеров отражения в лирической стихии фактов и данностей реального мира, пусть и мира мифического, не ставшего от этого для древнего сознания менее правдивым. Кроме того, существует явление, совершенно уникальное, не повторённое и не превзойдённое до сих пор, которое сумело дать особую формулу взаимодействия реальности и поэтической фантазии. Это явление – английская метафизическая поэзия.

Джерард ван Шаген. Карта мира. 1689.

Те, кто начал творить ещё во времена Шекспира и завершил к 1640-м годам, совершенно не знали, что они «метафизики». Так называет их в своей работе «Жизнеописания Каули» (1777) Сэмюэль Джонсон, причем, называет скорее неодобрительно. Особенно иронично в свете нашего размышления выглядит тот факт, что Джонсон осуждает поэтов именно за отказ подражать природе, уход в высшие, духовные, умозрительные сферы.

Действительно, поэзия Донна, Герберта, Воэна, Крэшо, Марвела и многих других сильно отличается от привычной современному читателю классической лирики. Что бы ни писали метафизики, будь то любовное стихотворение, элегия, письмо или памфлет, все время выходил философский трактат. В то же самое время, в каждом из их текстов, любой темы и любого жанра неизменно прослеживается ещё одна важная деталь – неизменная корректировка текста в связи с новейшими научными открытиями.

Почему барочные поэты, пишущие о разрозненности мира, о его дисгармоничности, продолжающие мысль принца Гамлета о мире как «квинтэссенции праха» вдруг обращаются к научным трактатам и последним достижениям человеческого разума взамен порывов и прозрений его духа? Попробуем разобраться.

 

Человек прозревает и сомневается

Научно-техническая революция, которая знаменует семнадцатое столетие, не просто подарила человеку станки и фабрики, вилку и водку, конфеты и шампанское (потрясает количество достижений человеческой мысли в эту плодотворную эпоху), оно кардинально изменило сам взгляд человека на мир и на самое себя. Галилео Галилей создал телескоп и заглянул в глаза Богу – в огромный, непознанный и потрясающий до глубины нашего существа космос. Незадолго до него Николай Коперник уничтожил искони присущую нам гордыню, заявив, что Земля – не центр и средоточие мироздания, а всего лишь глыба грязи и пыли, несущаяся в бесконечном безвоздушном пространстве. Блез Паскаль, величайший учёный века, говорит о космосе как о «вечном безмолвии». После настойчивого любопытства человека мир никогда больше не станет прежним: Бог начинает умирать не в сознании и страдании Ницше, а в отблеске стекла микроскопа на сетчатке Левенгука, в потерянном молчании Бруно, услышавшем о близящемся костре.

Формирование и развитие отдельных отраслей науки (физики, астрономии, химии, философии), появление множества значимых изобретений и открытий (подводной лодки, паровой турбины, барометра, воздушного насоса, маятниковых часов, карманных часов, счётной машины и многого другого) – всё это лишь следствие внезапно и трагически обретенной свободы человека. Потому что сказать, что 17 век стал веком атеизма невозможно – это не так. Человек, начавший разбираться в устройстве вселенной, заглянувший за границу планеты и за мембрану живой клетки, быстро понял, что Библия и наука не совпадают в показаниях. И ещё долгое время многие и многие будут пытаться эти показания совместить и примирить.

Галилео Галилей создал телескоп и заглянул в глаза Богу – в огромный, непознанный и потрясающий до глубины нашего существа космос.

Разрыв между религиозной и научной картинами мира осложнялся в человеческом сознании еще и тем, что христианство даровало людям покой, жизнь в раз и навсегда сформулированной этической парадигме, где небо и ад обозначены и неподвластны ни времени, ни движению чувства и мысли думающего о них, ни толкованию церковнослужителей. Наука, казалось бы, заявив о торжестве человеческого разума, о превосходстве cogito ergo sum над всеми другими видами существования, сыграла с нашей гордыней злую шутку. Наука не терпит истины и неспособна созидать её. То, что сегодня она называет истиной, завтра станет лишь отработанной версией, пылью и прахом сознания, архивным кладбищем идей. Наука, как Кронос, пожирает своих детей, рождая их только для того, чтобы пожрать с ещё большей жадностью и аппетитом. Поэтому, когда растерянный и смущённый человек Нового времени приходил к ней за советом и поддержкой, она отбрасывала его руку так же, как отец-ученый отмахивается от любящего его ребёнка. Истина – завершенность, а наука – вечный процесс.  

Когда мы будем говорить об отражении факта в поэтической реальности, мы во многом будем опираться на это явление – отчужденности, страха, сомнения. Они – культурологический факт эпохи, ставший несоизмеримо значимым и ознаменовавший в первую очередь именно поэзию английского барокко.

 

Джон Донн, портрет кисти неизвестного художника, ок. 1595.

Джон Донн уснул, но прежде видел сны

Коронованный и признанный лучшим среди равных, глава метафизиков Джон Донн (1572 – 1631) был тем, чья поэзия наиболее остро и глубоко отразила слом эпохи. 

Неслучайно исследователи подчёркивают сходство настроений его поэзии с гамлетовскими монологами, а А.Н. Горбунов замечает: «Донн был всего на восемь лет моложе Шекспира, но он принадлежал уже к иному поколению. Если верить словам могильщиков, Гамлету в последнем акте шекспировской трагедии 30 лет; таким образом, возраст датского принца очень близок возрасту Донна». Гамлет, приехавший из Виттенберга, меривший Данию мерками собственного гениального, нечеловеческого ума и Донн, сделавший поэзию местом прибежища нового мира, открывшегося поэту во всей его чудовищной, пугающей полноте – похоже? Сопоставимо? Оставляем ответы читателю.

Донн воспринимает открывшуюся семнадцатому столетию истину об относительности сущего как данность, но не оставляет её только абстрактной идеей. Его любовная лирика пронизана ощущением величия и ничтожности частного, личного, интимного перед красотой и необъятностью бытия. Герои его любовной лирики предаются неге, ссорятся и мирятся, впадают в экстаз, раздеваются и соблазняют на фоне безмерной и пугающей космической бездны. Соблазняя девушку в стихотворении «На раздевание возлюбленной», он виртуозно сочетает её образ с образом ещё не открытой земли:

Моим рукам-скитальцам дай патент

Обследовать весь этот континент;

Тебя я, как Америку, открою,

Смирю и заселю одним собою.

О мой трофей, награда из наград,

Империя моя, бесценный клад!*

То есть цель настойчивого и хитроумного любовника – не просто заработать благосклонность дамы сердца, а совершить прорыв в новые, неизведанные земли, расширить знания человека о собственном мире. Ему интересно не овладеть, ему важно познать.

В стихотворении «С добрым утром», классическом и, казалось бы, очень традиционном тексте, Донн переосмысливает традицию любовной лирики: 

Л. Фонтана. Одевание Минервы. 1613.

Очнулись наши души лишь теперь,

Очнулись – и застыли в ожиданье;

Любовь на ключ замкнула нашу дверь,

Каморку превращая в мирозданье.

Кто хочет, пусть плывет на край земли

Миры златые открывать вдали –

А мы свои миры друг в друге обрели.

 

Два наших рассветающих лица –

Два полушарья карты безобманной:

Как жадно наши пылкие сердца

Влекутся в эти радостные страны!

Есть смеси, что на смерть обречены,

Но если наши две любви равны,

Ни убыль им вовек, ни гибель не страшны.*

Возлюбленные в тексте буквально распяты на кресте познания, они встроены в новую, пока сложную, но интригующую картину мира. Каморка, ставшая мирозданием – разве не есть это попытка защититься от космоса, пытающегося в окно подсмотреть за любовниками? Что эта призрачная, но такая желанная полнота, цельность, единение двух, как не попытка соединить взорвавшийся на атомы мир, мир, в котором исчезло само понятие цельности и единения? «Миры», о которых пишет Донн, не могли появиться ни в античности, ни в Средние века. Это уже даже не пространства великих географических открытий, это и макромир вселенной, и микромир живой клетки, и хаос, вихрь несущихся атомов, обещающих вечную динамику, далёкую от успокоенного христианского рая. Человеческое тело становится эквивалентно всей планете – это излюбленный приём Донна. Полушария лиц – карта женского тела – человек как единственная мера, ядро, скрепляющее стремительно рассыпающуюся на факты реальность. И даже любовь, это начало всех начал, для Донна – смесь, химический состав, пусть неизменный, но уже трагически объяснимый.

Наконец, самый, вероятно, откровенный текст Донна о бытии и месте человека в нём – «Анатомия мира», делящаяся на «Первую годовщину» и «Вторую годовщину». Элизабет Друри, смерти которой посвящены тексты, должно быть, была великолепной девушкой, но для Донна она – повод попытаться в очередной раз смириться с изменившимся бытием. Показательно уже само название – не образ, не дух, не суть, а анатомия мира; анализ как приём беспощаден и неумолим. Один раз научившись анализировать, вновь суметь соединять сложно.

В самой эмоционально насыщенной части «Первой годовщины» Донн размышляет:

Все новые философы – в сомненье:

Эфир отвергли – нет воспламененья,

Исчезло Солнце, и Земля пропала,

А как найти их – знания не стало.

Все признают, что мир наш – на исходе,

Коль ищут меж планет, в небесном своде –

Познаний новых... Но едва свершится

Открытье, – всё на атомы крошится.

Все – из частиц, а целого – не стало,

Лукавство меж людьми возобладало,

Распались связи, преданы забвенью

Отец и Сын, Власть и Повиновенье.

И каждый думает: «Я Феникс-птица», –

От всех других желая отвратиться:

Вот признаки теперешних времён!..*

В этом отрывке видно, что дело не только в сомнении, которое выходит на первый план мотивной структуры текста, а именно в отсутствии man’s wit: человеческий разум бессилен перед вселенной. Солнце и земля исчезли, потому что стали относительны. Донн с горечью замечает: чем больше ищешь за границами человеческого, тем больше теряешь самого себя. Изучая пространство, теряешь землю. Донн-поэт, то есть тот, кто созидает миры, должен был испытывать ужас перед атомами, этими крохотными убийцами целостности мира. Всё есть предположение и всё есть отношение – тотальная абстракция, которая должна впечатлять метафизика, но она пугает его. И даже на человека-феникса, начала всех начал, не видящего более мир во всей его полноте, сложно возлагать какие-либо надежды.

Донн, безусловно, не был учёным, но он был образованнейшим человеком своего времени. Когда он пишет текст, он изучает мир. Новалис в «Гимнах ночи» скажет: «Поэт постигает природу лучше, нежели разум ученого». Это справедливо и по отношению к Джону Донну. Картина мира, созданная научной революцией 17 века – не фон, но объект многих его стихотворений.

Донн с горечью замечает: чем больше ищешь за границами человеческого, тем больше теряешь самого себя.

Послесловие

Отражение открытий Коперника, Галилея, Кеплера, Гилберта, философии Паскаля в творчестве Джона Донна и поэтов-метафизиков – тема сложная и вряд ли поддающаяся осмыслению в тексте предлагаемого читателю жанра. Множество отсылок, упоминаний, образов и рассуждений, умонастроение и пафос говорят о значительном влиянии науки на литературу этого периода. Но, помимо прочего, любопытны причины обращения поэзии к научному процессу, вторжения искусства на заведомо заповедную, неисследованную им территорию. Для чего? Не для того ли, чтобы напомнить человеку о сложной дуальности, о которой поэт помнит всегда, но не всегда держит в голове учёный: изучая, важно сохранить жизнь тому, что изучаешь. Будет ли дерево деревом, если нужно спилить его под корень, чтобы посчитать количество годичных колец? И будет ли человек человеком, если смотреть на него из глубины телесного, плотского, намеренно земного? Метафизика, при всей её абстрактности, есть зона тотального синтеза, спасающего человека от бессмыслицы бытия. Не за этим ли Донн всё время вносит в свои тексты астрономические, географические и анатомические коррективы – чтобы примирить науку и поэзию – тело и дух человечества? И не стоит ли лирике задуматься над этой благородной миссией сегодня, когда наука снова резво и дерзко шагает вперёд, не размышляя о последствиях? ■

 

Елена Чебанная

Литература

  1. Донн Д. Стихотворения / Сост., общ. ред. А. Н. Горбунова. – М.: Изд-во МГУ, 1989.
  2. История зарубежной литературы XVII века: Учеб. пособие / А.Н. Горбунов, Н.Р. Малиновская, Н.Т. Пахсарьян и др.; под ред. Н.Т. Пахсарьян. – М.: Высшая школа, 2007.

Нашли ошибку в тексте? Выделите ее, и нажмите CTRL+ENTER

Вход

Войти с помощью социальных сетей

Регистрация

Войти

Зарегистрироваться с помощью социальных сетей

Восстановка пароля

Зарегистрироваться
Войти

Нашли ошибку в тексте?

Пер. Г. Кружкова

Пер. Д. Щедровицкого